БЕЛЫЙ, БЕЛЫЙ ДЕНЬ АНДРЕЯ ТАРКОВСКОГО
- Виталий Тарасенко
- 4 авг. 2018 г.
- 39 мин. чтения

Когда Андрей Арсеньевич в первый раз приехал из Италии в Москву, я его спросил:
– Это правда, что вы больше не вернетесь на Родину?
– Боже, кто вам это сказал?! Плюньте тому в ухо!
ВОТ уж дня четыре брожу по лабиринтам «Мосфильма». Читаю названия картин и ищу «рабочее место» у «хорошего» режиссера. Но хорошие места и режиссеры – прочно заняты.
«Приходите завтра, может быть, что-нибудь...»
Прихожу, и завтра то же, что и вчера...
До красноты ушей чувствую какую-то неловкость и растерянность, когда заглядываю в комнаты, где уже был, и вижу знакомые удивленные лица. Такое ощущение, вероятно, испытывают, когда впервые выходят за подаянием, потом оно проходит, конечно. В общем, окончательно отчаявшись, увидев табличку кинокартины «Исповедь», я ринулся в комнату «кем угодно и к кому угодно» и был принят.
«Исповедь» – первоначальное название картины «Белый, белый день». Режиссер-постановщик – Андрей Тарковский.
О том, чтобы работать с ним, я не смел и мечтать и поэтому начисто забыл о его существовании. Согласившись на все условия, я еще и не понял, что попал в группу А. Тарковского.
Спокойная белокурая девушка и моложавый мужчина в джинсовом костюме разъяснили мне, что против практиканта Тарковский возражать не будет, но рабочего места нет. Они показались мне необыкновенными людьми. Позже выяснилось, что это был второй режиссер, Юрий Сергеевич, а девушка – Света Рыкалова – помощник режиссера (еще позже выяснилось, что мы с ней жили в одном городе, учились у одних учителей и в одном институте. Мир тесен!).
Сценарий будущего фильма Андрей Арсеньевич Тарковский написал вместе с Александром Мишариным. Предполагается снять две серии, в цвете, на обычном экране.
О чем будет фильм, рассказать довольно трудно, тем более что, как всегда у Тарковского, его ведет не фабула, а мысль. В целом ряде игровых сцен возникнут несколько моментов из жизни одной женщины, жизни исключительной, как любая человеческая жизнь, не отмеченной никакими выдающимися событиями (во всяком случае, не они волнуют Тарковского). Сценарий начинается с монолога автора. Это горькие слова о суровости жизни, о том, как много сил нужно человеку, чтобы победить ее боль, и почему такой дорогой ценой приходится платить за самое прекрасное, за любовь.
Все эпизоды фильма предполагается соединить со сценами интервью с героиней фильма – Матерью, и эти сцены свяжут всю канву фильма в единое целое. Ответы Матери должны ввести зрителя в мир детских воспоминаний автора, в довоенные годы жизни под Москвой, на небольшом хуторе. Воспоминания, окрашенные в лирические тона, расскажут о счастливом детстве, о знакомстве с природой, о своеобразном открытии мира ребенком, мира, который он познает в общении с взрослыми и детьми – родными и близкими.
Должен появиться мотив отношений отца и матери, необходимый для дальнейшего развития сюжета.
Следующая часть интервью поднимает один из важнейших аспектов характера Матери как человека, неразрывно связанного с обществом, временем, страной.
Кинохроника о первом полете в стратосферу, о Первомайском параде на Красной площади введет зрителя в трудовые будни того времени, и ответы Матери как бы раздвинут границы ее личных воспоминаний.
Мысли ее о труде как необходимости, предполагаемые оценки собственной ответственности перед обществом должны подготовить зрителя к восприятию непростого эпизода «в типографии», где она проработала корректором всю жизнь. Мать расскажет о самых трудных годах ее жизни в период эвакуации. Из ее слов будет понятен источник ее духовных и нравственных сил, непоколебимой веры в победу, в торжество справедливости. Этот рассказ должен стать как бы экспозицией перед грустными воспоминаниями автора об этом времени, стать камертоном его восприятия.
Затем будет продолжен разговор о войне, о понимании гражданского долга человека, о месте Матери в воспитании этих чувств в подрастающем поколении, о простых русских людях Поволжья, приютивших эвакуированную семью и разделившую с ними все тяготы и лишения войны.
Раздумья Матери о «сыне-солдате», не вернувшемся с фронта, подготовят эмоциональное восприятие жизни и подвига простого военрука в далеком тылу.
Кинохроника о войне во Вьетнаме, Лаосе, Камбодже, «культурной революции» в Китае – свяжет слова Матери с сегодняшними проблемами войны и мира.

Кадр из фильма «Зеркало». В роли Матери – Маргарита Терехова
И, наконец, последняя часть интервью как бы подведет итог прожитой жизни, всех раздумий Матери о смысле любви и жизни, о назначении человека на Земле. О преемственности лучшего, что есть в наших людях. Здесь же прозвучат как напутствие человека, прожившего большую, трудную, но счастливую жизнь, слова Матери молодому поколению. Вот таким был сценарий, таким Андрей Арсеньевич задумывал фильм.
С 9 утра я уже в группе. Читаю сценарий. Целый день читаю, так как никто ничего не требует, не дергает. А волнение не покидает, ждут Тарковского.
Люди входили и выходили, дымили сигаретами, громко говорили по телефону. Я тихонько сидел в уголке и пытался хоть как-нибудь осмыслить сценарий. Света, помреж, со значением сказала мне, давая сценарий: «Такого фильма еще никто никогда не делал!»
То, что я читал, действительно не было похоже на привычный режиссерский сценарий, хотя и вписано в стандартную графленую форму.

Тарковский не вошел – влетел в комнату. Ко всем сразу, без рукопожатий: «Здравствуйте!» На мгновение все напряглись и стихли. Он заглянул на секунду к директору картины Эрику Вайсбергу (комнаты в группе смежные) и тут же вышел. Из комнаты за ним вытянулась цепочкой вся администрация, зацепив и всех в нашей комнате. А я продолжал читать. Это была прекрасная проза, с грустным монологом автора, воспоминаниями детства, стихами. Неожиданно возникла сюжетная ниточка, но тут же незаметно исчезла, чтобы появиться позже, так же внезапно и совершенно в ином виде. Все это прерывалось списком вопросов для интервью и объяснением к нему.
Прибежал Валера Харченко, ассистент, и сказал, что я завтра выезжаю в Тучково, на натуру, готовить объект. Тарковский меня, мол, видел, и я могу оформляться.
На то, чтобы оформиться просто практикантом, без рабочего мечта, времени много не понадобилось.
Я выслушал разъяснительную речь Валеры, тщательно записав кучу нужных вещей, так как там должен буду фактически выполнять его функции.

Для меня глубокой загадкой являются режиссеры, которые утверждают, что, приступая к съемкам, они уже видят свой фильм завершенным, – говорил Тарковский. – «Мой фильм я уже сделал, осталось только снять его!» Я в это не верю, потому что люди, даже имея ясно определившийся замысел снимаемого фильма, представить его в завершенном виде просто не могут – это немыслимо и совершенно фантастично... Прощупываются только какие-то интонации, подробности настроения того или иного кадра, сцены. Но они так подвижны, изменчивы. Фильм, с моей точки зрения, делается не за столом, он непременно корректируется и подсказывается самой жизнью; если уточнить, что я имею в виду, – он «оформляется» в самой жизни. Думаю, что кинорежиссер обкрадывает самого себя, точно следуя замыслу, как он изложен на бумаге. В фильме замысел получает кинематографическое выражение тогда, когда шлифуется и дозревает в наблюдении за живой реальной текучестью, окружающей нас. Художник кино не свои режиссерские придумки экранизирует – он создает произведение из кусков самой действительности, это его рабочий материал, который он должен так же чутко различать, так же точно реагировать на него, как скульптор на качество и особенности именно той мраморной глыбы, которую ему предстоит тесать.
Как-то в перерыве во время одной из натурных съемок Тарковский, рассказывая нам что-то о шведском режиссере Ингмаре Бергмане, полушутя предложил конкурс на лучшее название будущего фильма. Другое – не «Белый, белый день», а из одного слова. В названии должна быть заключена вся суть фильма, как это делал Бергман: В принципе, по сценарию, экземпляры которого были у каждого члена группы, могло возникнуть много вариантов, но вряд ли каждое могло быть точным. Никто не мог предугадать, каким в конечном результате будет фильм. Не знал и сам Тарковский. Над сценарием он работал постоянно. Он говорил, что «сценарий живет своей жизнью, а фильм своей, независимой от меня», и вот многие сцены переписывались не один раз и даже переснимались, а то и вовсе исчезали, и на их месте появлялись новые.
Тарковский говорил: «Кино – искусство волевое, режиссер должен заставить зрителя смотреть, вникать в свое произведение. Вот в свое время в Америке был создан фильм, где камера фиксировала засыпающего человека. Через десять минут в зале возникли скука и раздражение, через двадцать минут зрители стали расходиться, через сорок минут возникло ощущение, что здесь что-то не то, и появился интерес неизведанного. Наконец, когда человек просыпался – зритель был потрясен так, как будто произошло что-то сверхъестественное. Весь этот фильм был снят в реальном времени.
Задача режиссера – восстановить событие таким образом, чтобы оно потеряло характер символа и превратилось в единое необычное и необходимое по развитию действия событие. Кинематограф фиксирует время буквально и свободно обращается с жизнью. Основа всего всегда в самом факте. Когда те или иные идеи в сценарии становятся своими, только тогда режиссер и сможет их воплотить на экране. Если я разрушаю замысел сценариста в процессе работы, у меня возникает нечто третье, которое проявляется уже на руинах. Необходимость конфликта с автором дает положительный результат».

Тарковский также считает: «Литературный сценарий может жить в разных формах. Мне достаточно одного диалога, если я знаю основную мысль сценария. Часто авторы своей описательной частью портят основную мысль. Антураж – это так же важно, как диалог, но автор, как правило, этого делать не может. Антураж – это дело режиссера. Быт и жизнь должны подсказать режиссеру правильную «одежду» диалога. Сценарист должен дать атмосферу, где происходит действие, без указания на детали. Если начинается описание того, какой стоял шкаф и как падал луч солнца из окна, – это уже литературщина. Задача автора – написать так, чтобы это можно было снять, а какие для этого нужны изобразительные средства – дело режиссера».
В ходе работы группы на съемках фильма мне посчастливилось быть рядом с режиссером, задавать в свободные минуты самые разные вопросы, и он не скупился на беседы. Меня поражали его эрудиция и интеллигентность. А многие ответы на вопросы профессии я находил в конспектах его лекций, прочитанных на Высших режиссерских курсах.
«Будет ли зрителю интересно то, о чем вы рассказываете, зависит от того, насколько вы сами интересны зрителю».
Общение с Андреем Арсеньевичем – счастье, и после Михаила Ильича Ромма это было вторым подарком судьбы мне.
Сегодня воскресенье. Я приехал утром в Тучково, потом на автобусе добрался до техникума, в студенческом общежитии которого расквартировалась наша киногруппа. Единственная краснокирпичная пятиэтажная коробочка общежития стояла на берегу Москвы-реки. На другом берегу разбросала домики деревенька Игнатьево, а остальное пространство со светлыми пятнами полей и прогалин обнимал до самого неба зеленый лес. Удивительно красивое место!
Встретил меня шустрый администратор Марек, вернее я сам его разыскал по записочке. В комнате у Марка Наумовича стояла деревянная кровать, на полу лежал вытертый до изнанки, но все же ковер. У громады цветного телевизора ютились маленький столик и кресло. Ничего себе, комфорт! И ездил он исключительно на «Волге». Марек (года на четыре моложе меня) смотрел мультик по телевизору, и на меня ему было чихать. Я занял койку в обычной обшарпанной студенческой комнате, в таких же позже разместились и все остальные. Марек сразу заявил, что машину для сбора реквизита по деревням он мне не даст, пусть, мол, приедет Харченко. Я ему говорю, что Харченко по уши в делах вместо второго режиссера. А я вместо него, но – все впустую.
И я ушел разыскивать в лесу декорацию. Несколько позже убедился, что есть режиссерская группа («вымогатели и попрошайки») и администраторская («меценаты»). И между нами постоянно была стена, о которую можно голову расшибить, изодрать кулаки, и опять же – впустую. «Противник» четко знал, что он должен, а что нет.
С первого съемочного дня началась тайная изнуряющая война со всеми современными приемами и хитростями. Так уж работала режиссерская группа Тарковского, что желание режиссера было законом и обсуждалась лишь тактика выполнения. Для нас ничего невозможного не было. Решения у Тарковского могли изменяться каждый день и на съемке возникать совершенно новые, такой он художник. Над сценарием он работает даже в процессе съемок, дополняет, изменяет. Мы должны были быть ко всему готовы. У администрации – транспорт, деньги, рабочие. У нас лишь цель и решимость в глазах. От склок, споров и раздоров Тарковского оберегали, как могли, и все удары принимали на себя преданные ассистенты и помощники, то есть мы, постоянно что-то выбивая, требуя, уговаривая, вымаливая. Вечером мы все собирались вместе – измочаленные, проклиная жизнь, чтобы утром снова заниматься своим сложным делом.
А в присутствии режиссера на площадке воцарялась организованность, деловая суета. Все находили работу и были начеку. Жаловаться Тарковскому не смели. Иногда эта видимость порядка была ложной, и конфликты все же происходили. Доставалось нам, помощникам...
Реквизиторша Люда отказалась кормить кур, собаку со щенятами и кошку с котенком. Это, мол, не ее обязанность, а администраторы денег решили не давать, они не были заложены в смете.
И мы с Ритой-бутафоршей кормили, собирая объедки в столовой. Непредвиденных и незапланированных вещей было много, и они нам выходили боком. Творческий процесс администрацию не волновал. Несовместимость была явной.
Тарковского окружают в режиссерской группе люди, беспредельно преданные ему, трепетно относящиеся к его творчеству, к нему самому. Просто влюбленные в него. Только в таких условиях возможны обоюдное и полное доверие, контакт и положительный результат в картине. Многие работают еще с «Андрея Рублева» – Маша Чугунова, Лариса Тарковская, Валера Харченко, Юрий Кушнерев. Многие режиссеры могут такой атмосфере обожания просто завидовать. Халтурить у Тарковского было немыслимым делом. И это дань уважения к той требовательности, скрупулезности в мелочах, серьезности, с которой Тарковский отдавался работе. Расхолаживающей, веселящей обстановки на съемочной площадке я ни разу не видел, это был серьезный, как хирургическая операция, процесс, а в перерывах – стой на ушах сколько угодно.
Операторская группа во главе с замечательным мастером Георгием Ивановичем Рербергом работает с Тарковским впервые. А до этого он свои работы снимал с Вадимом Ивановичем Юсовым. Георгий Иванович по натуре человек намного эмоциональнее, менее сдержанный и со своими помощниками был жестче и резче. А художником-постановщиком был Николай Двигубский – интеллигентнейший, милейший человек. Он обожал Тарковского, курил трубку, читал книги на французском языке и в конфликты не вмешивался. Впрочем, Андрей Арсеньевич, если они, конфликты, возникали, – умел их смягчить и спустить на тормозах.
Рерберг с Тарковским снимает первый свой фильм (до этого он работал с А. Кончаловским). Они постоянно были в поисках, много рассуждали, спорили. За ними я наблюдал, затаив дыхание. Ведь здесь, на площадке, два художника ищут неповторимость схваченного ими в кадр жизненного мига, чтобы в свете, цвете, композиции он, этот миг, был единственным в существовании героев на экране. Не случайно Рерберг говорил, что его задача – суметь зафиксировать аппаратом, прежде всего точное свое ощущение снимаемого, используя для этого скупые средства, но метко попадающие в цель...
Тарковский сокрушался: «Вот ведь никто из съемочной группы не провел на площадке, на натурной декорации время на закате, на рассвете, в разную погоду, при разном освещении, чтобы сжиться с ней, понять, как живет этот наш «материал». А ведь его надо знать, любить, чувствовать, наконец».
В поисках точного ощущения в кадре настроения, атмосферы режиссер и оператор оговаривают, пересматривают, передумывают каждую деталь. Должен или не должен мост через речку блестеть, как его полить так, чтобы он в начале съемки «был мокрым и блестел, а потом – растворялся в противоположном берегу». В каком месте речной протоки пускать детей, чтобы они бултыхали ногами и со дна поднимался ил. Какими должны быть водоросли, как извиваться в воде, а сама вода – какой глубины и цвета... Сколько внимания уделялось простому эмалированному тазу, который выставляет под струи дождя Соловьева (Лариса Тарковская), как укладывались рядом с ним два «случайных» куриных перышка, как ждали, чтобы на дно таза осели песчинки. Для Тарковского все эти «мелочи» определяют ту образную структуру, в которой покоится замысел. Все сцены снимаются очень длинными кусками, с панорамами, поворотами, наездами. А Рерберг еще и в печати позитива добивался потрясающих эффектов. Тарковский говорил, что он в принципе против цвета в кино, но уж если его придумали, надо умно его применять. Чередование в фильме черно-белых кадров с цветными в «Белом дне» обретает свой особый прием. А снимают все в цвете, на «кодаке», но для последующей печати в «сепии» и ч/б. В этих кадрах предполагается снять сцены детских снов, эпизоды прошлой жизни Матери, интервью с ней. Но все еще может и переиначиться в фильме.
Мне разрешалось быть в монтажной, и я видел, как Андрей Арсеньевич монтировал одну и ту же сцену в черно-белом и цветном вариантах. Причем в материале угадывалась не случайность такого приема, какой-то скрытый смысл. Вот, к примеру, цветной кадр из сцены детства маленького героя переходит в черно-белый уже его сна. Легкий рапид, размытость несут с собой какую-то жуть. Мальчик идет от дома к пепелищу небольшого костра. В алых тлеющих угольках лежит большой осколок зеркала. Мальчик наклоняется и видит себя в нем. Неожиданно стекло трескается на мелкие кусочки и образ гаснет, гаснет. Лицо мальчика исчезает. (А мы лили на куски зеркал воду). И на экране в синевато-пепельных тонах, старое, в черноте и трещинах зеркало без изображения (тут легкий отъезд), в кадре затылок мальчика, поворот головы и... буквально цепенеешь. Мальчик смотрится в зеркало, а изображения нет, начался сон...

Итак, с трепетом в душе и готовностью к самопожертвованию я приступил к работе ассистента режиссера по реквизиту. Какая-то детская радость переполняла от того, что мне доверили вполне «взрослое, серьезное» дело.
Марик машину не дал, жаловаться было некому, основные силы были в Москве, и я, плюнув, побежал «на декорацию», как тут все говорили.
Через небольшую Москву-реку был переброшен подозрительной прочности навесной мостик. По нему, лихо раскачиваясь, семенила старуха с буханкой хлеба в авоське. Мостик – единственная связь деревушки с Большой землей, где есть кино и магазин. Впереди, задрав лохматое колечко хвоста, бежал песик. С берега вода была темная, а с мостика – чистая и прозрачная. У берегов извивались от быстрого течения ярко-зеленые водоросли. Такие в «Солярисе» были. Плотвичка снует между ними, и вода ее не сносит. Мимо домов, отданных во временное пользование столичным дачникам, я вышел на дорогу, уходящую вверх, в лес. Впереди зеленело овсяное поле с васильками и ромашками, а сбоку начинался подлесок. Воздух пьянит и кружит голову. Как потом оказалось, этакая красота – лес, грибы, земляника, речка – здорово расслабляла членов съемочной группы.
В лесу прохладно, а под ногами полно земляники. Гудит от пчел и шмелей белоснежное гречишное поле. Его специально высадили для съемок. Припадая к земле за ягодой, я выполз к колючей проволочке с табличкой «Запретная зона. Не ходи – стреляют». Это начиналась съемочная площадка. Свежесрубленная походная кухня. Гримваген. Палатки. Ветродуй. Кран. Доски. Вагончики. Дымок от костра. Между сосен блестит окнами бревенчатый дом.
Он сложен из старых бревен, а вот крыльцо сверкает девственной белизной свежих досок. За высокими елями перед крыльцом разбито картофельное поле. Рядом погреб, подальше сарай. Хозяйство большое, тщательно прорабатывается бутафорами достоверность. Гена и Рита высаживают мох на фундамент, поливают водой, чтобы принялся.
Трубу делают из специальной рельефной полистироловой пленки, дранку крыши покрывают специальным раствором сажи. Все делается на совесть под придирчивым и дотошным руководством художника-постановщика Н. Двигубского. Все эти постройки, разумеется, конструировались и строились с расчетом на съемку, но, по-моему, ничего не стоило быстро переделать все под жилье и сдать, к примеру, как дачу.
Все на декорации заняты делом: Леша-постановщик с плотниками заканчивал обшивать потолки, Рита-бутафор гудящей паяльной лампой «вытаскивала» фактуру бревен.
Я спустился в деревню и пошел по избам «отбирать излишки». Поначалу особого расположения к сборщику хлама для съемок я не встретил. «Съемки» – слово это отнюдь не было магическим. Дачники, своей многочисленностью и непритязательностью избаловав деревню, прилично просветили жителей в отношении города.
Меня и Славу-рабочего встречали, как грабителей, от которых все равно не скрыться. Со старьем-рухлядью расставались, как с реликвиями. Вещи, «ежели понадобились для кино, стало быть, чего-то стоят, пусть то даже прохудившееся корыто, из которого и свиньи не едят», вдруг обретали тайный смысл и новую стоимость.
Но, в общем, за три дня просветительских бесед и дружеских встреч нашел общий язык с населением, а в лице детворы у меня появились бескорыстные друзья и верные помощники. Ребятня и стала посредником между нами. Часто приходилось сдерживать детские героические порывы, иначе растащили бы все родительское добро и нам всем пришлось бы окапываться на собственной декорации.
Мизансцены, положение актеров на площадке, их перемещения уточняются равно оператором и режиссером. Тарковский и Рерберг попеременно садились за камеру, чтобы точнее расставить актеров по кадру. Приведу пример любопытно сделанной сцены. В сценарии ее записи нет. Тарковский придумал ее на месте, впечатлившись декорацией. Очень простой кадр, но придуман и сделан он весьма изысканно. Вот что получилось на экране.
Мать (Маргарита Терехова), в легком сарафане, поднимается в дом по ступеням черного хода, вносит в горницу ведро с водой, а мимо нее к зеркалу рукомойника подходит хозяйка дома Дуня (Рита Рассказова), оправляет косынку:
– Маня, свово-то пойдешь встречать? Он ведь на восьмичасовом приехать должон!
В комнате на полу спит на матрасе, свернувшись клубочком, сынишка Маши (Матери). Рядом в ногах – черный котенок. Окна распахнуты настежь – качаются ели, виднеется цветущее гречишное поле. Лишь в уголках комнаты темень. Мать, наклонившись, накрывает сынишку одеялом и выходит из комнаты. Хозяйская дочь Кланька, стоя на шатком стуле, снимает с потолка керосиновую лампу и выходит вслед за Машей. Ее выход мы не видим, так как камера следит за Тереховой. А она, укрыв сына, проходит мимо приоткрытой двери в столовую и выходит из кадра. А на крыльце Кланька, присев на корточки, снимает стекло с керосиновой лампы. Рядом стоит огромная пузатая бутыль с керосином (плод моих долгих поисков). Солнечный луч преломляется в нутряной зелени керосина (искали специальный оттенок, по требованию Рерберга). Камера медленно, давая зрителю рассмотреть и запомнить все в сцене в самых мельчайших подробностях, скользит «взглядом» дальше, мимо загроможденного кухонной утварью и мебелью закутка, мимо огромного ярко освещенного букета полевых цветов на столе. В темном углу вдруг вспыхивает и гаснет спичка, освещая беззубую мордочку хозяйского сынишки Витьки. Он стоит на табуретке, а мимо проходит Маша – Терехова. Она выходит во двор. Под навесом за столом сидит Дуня и пьет молоко, отщипывая от краюхи хлеба кусочки. Маша подсаживается к ней, и обе пьют молоко. За их спинами у изгороди под моим чутким руководством бродит корова Маняша с черно-белыми пятнами на фоне яркой зелени подлеска. И вот все это снято... одним планом. На экране это выглядит реальным куском действительности, и смотрится на одном вздохе. Но как тщательно все срепетировано и согласовано со всеми! Хотя на площадке во время съемки, пока идет камера, происходят странные вещи: актеры выбегают из кадра, проползают под камерой, чтобы появиться в другом месте, и все отхронометрировано. Понятно, что бились над этой вроде бы простой сценой не один час и до изнурения. А план был длиной всего в 60 метров. Но каково впечатление! Так работал Андрей Арсеньевич над каждым планом.

В деревушке Ожегове недалеко от Тучкова нашли старую конюшню и переделали ее фасад в «Дом Соловьевых», где должна произойти первая встреча Маши с богатой женой доктора Соловьева. Мать придет к ней, чтобы обменять свои сережки на хлеб. Мать – Рита Терехова, Соловьева – Лариса Тарковская, Андрей – Игнат Данильцев, сын скульптора Натальи Батуриной, невероятно похожий на Тарковского в отрочестве - находка М. Чугуновой...
«…Я почему-то вспомнил кусты у берега реки, вдоль которой мы только что проходили.
Через несколько минут мы уже подходили к крайнему дому Завражья. На осторожный стук Матери никто не отзывался, а толкнуть дверь и войти без стука, как принято в деревнях, она не решалась.
– Может, их нет никого? – с надеждой пробормотал я, озираясь. Уже смеркалось, и все вокруг погружалось в холодный туман, сквозь который едва различалась широкая и мелкая в этом месте река и замершие в безветрии березы.
– Ну-ка, сходи посмотри с другой стороны. Может, там кто-нибудь есть?
Мать озабоченно посмотрела на меня и поняла, что мне ужасно не хочется никуда идти и смотреть, потому что я очень боялся увидеть этого «кого-нибудь». Меня бросило в жар, и я потер без того расчесанные ноги намокшим рукавом курточки.
– Боже мой, перестань чесаться, я тебе тысячу раз говорила! – сказала Мать.
– Давай лучше постучим погромче. Один раз стукнула еле-еле...
– Думаешь, они сразу так и прибегут, – ответил я, умоляюще глядя на Мать.
– Тогда постой здесь, а я пойду с другой стороны.
И снова я испугался. Я представил себе, что, когда Мать скроется за углом, дверь отворят и я, не зная, что сказать, буду глядеть на появившегося на пороге доктора Соловьева. Я остался стоять на мокрых ступеньках в своем нелепом лыжном костюме, который бабушка сшила мне из полосатого байкового одеяла. Двойная полоса была на штанинах в самом низу, на рукавах и поперек живота. Мать спустилась с крыльца и уже шла по блестевшей в тумане тропинке, ведущей за угол. Когда неожиданно загрохотал железный засов, я бросился за Матерью, догнал ее и сказал, задыхаясь:
– Ма, там открывают...
– Что с тобой? – стараясь казаться спокойной, спросила она, возвращаясь к крыльцу.
В проеме двери, озаренном уютным и теплым светом, стояла высокая белокурая женщина в голубом шелковом халате. При виде этого халата я взглянул на мать и проглотил слюну.
– Здравствуйте, – сказала Мать и улыбнулась. Улыбка эта означала и конец долгого унылого пути, и нелепую надежду на то, что нас встретят с распростертыми объятиями и, может быть, даже накормят:
– Здравствуйте, – недоуменно ответила женщина в халате. – Вам кого, собственно?..
– Вас, наверное, – все так же улыбаясь, ответила Мать. – Я падчерица Николая Матвеевича Петрова. Они, кажется, дружили с вашим мужем. Я уж не знаю... Вы Надежда Петровна?
– Да... Николай Матвеевич? Какой Николай Матвеевич? – женщина в халате поддерживалась за косяк двери, в этой позе казалась особенно настороженной. –
– Петров... Николай Матвеевич... Врач. Он раньше здесь жил в Завражье. А потом переехал в Юрьевец. Там он стал судебно-медицинским экспертом, – навязчиво объяснила мать.
– А-а-а...– вдруг разочарованно протянула Надежда Петровна,– Дмитрия Степановича сейчас нет дома... он вроде...– и убрала руку с косяка.
Я даже заулыбался от радости.
– Да мне, собственно, вы нужны. У меня к вам маленький дамский секрет, – снова некстати улыбнулась Мать.
В глазах Надежды Петровны мелькнуло не то недоверчивое любопытство, не то страх.
– Ну проходите, что же здесь-то стоять...– вдруг позволила она.
Вслед за Надеждой Петровной мы вошли в сени. Дом только снаружи был похож на избу. Вместо сеней я увидел нечто вроде прихожей с гладкими крашеными полами и зеркалом, висящим на стене в овальной черного дерева раме.
В углу стояли окованные металлическими полосами сундуки, а над входом в кухню висела вычищенная керосиновая лампа с красивым матовым абажуром какого-то почти оранжевого цвета. Громоздкие поблескивающие шкафы с медными ручками и замками.
Вешалка у дверей с непонятным кругом внизу. На одной из гладких стен висела картина в тяжелой раме.
– Вытирайте ноги, только Маша полы мыла, – сказала Соловьева.
Мы аккуратно вытерли ноги. Мать, наверное, чтобы подбодрить меня, даже сделала это с нарочитой и преувеличенной старательностью и, как ей, очевидно, казалось, не без веселой иронии. Больше всего я боялся, что хозяйка заметит, что мы босые».
Вся эта сцена была снята с трех точек, то есть монтировалась из трех планов. После просмотра отснятый материал почему-то не понравился Тарковскому. Мы готовились к съемкам «снов» на основной декорации в лесу в Тучкове. В Ожегове все работы были уже свернуты, и режиссер решил переснять эту сцену. Вдруг он обращается ко мне:
– Виталий, я хочу дать вам задание.
Я насторожился, так как в любую минуту был готов к обычным поручениям Андрея Арсеньевича, которые про себя называл «пойди туда – не знаю куда, принеси то – не знаю что» ...
– Продумайте мизансцену, фазы и точки для пересъемки прихода Матери с сыном к Соловьевой, но в нашей декорации. Пойдемте, уточним место.
Мы прошли к дому, со стороны амбара и навеса.
– А вы молодец, очень живописно оформили и «обжили» это место, вот его и используйте. Делайте все, что хотите, убирайте стены, берите актеров. Главное, вот с этой стороны, лицом ко двору, чтобы нельзя было узнать декорацию. И одним планом!
– Да, но ведь снимали вы тремя...
– Я бы хотел, чтобы сцена была снята одним, и постарайтесь использовать рельсы минимум. Текст можете изменить по своему усмотрению, если это нужно, главное сохранить смысл и атмосферу. В основном на крупных планах...
– А сколько времени вы мне даете?
– До утра. А вообще на это дело нужно хорошему режиссеру в принципе минут двадцать. Но вы ведь на практике... Мне сейчас просто некогда, да я и не знаю, как...
Пока они с Рербергом ходили вокруг дома и выясняли, как снимать следующую сцену, я лихорадочно прикидывал, что да как. Задание казалось невыполнимым. Попытался развести «актеров» – бутафоршу Риту и реквизитора Люду. Пылко репетировал с ними. Кое-что придумал, и у меня даже возникло два варианта. Я подошел к Тарковскому.
– Ну что, нашли выход? Зарисуйте все и зайдите ко мне вечером домой.
Я пришел. Мы просидели с ним часа три, все обдумывая и взвешивая. Разбирали мой второй вариант. Долго обсуждали детали, «тишину», дождь, оговаривали состояния актеров и характер «метаний» камеры от одного к другому. Бог мой, во мне все пело, ведь это был настоящий профессиональный разговор с Мастером на равных! Незаметно Тарковский подвел все к тому, что был найден оптимальный вариант. Потом так и сняли, по моей схеме...

К предметному миру Тарковский относится бережно и трепетно. Он очень любит собственными руками выставлять натюрморты: овощи, ягоды, посуда, грибы, бабочки, шишки, цветы. Очень любит букеты полевых цветов. У меня всегда наготове были разные охапки свежих цветов. Многое меняет во время съемки, может быть, это какой-то его собственный музыкальный настрой... Но в то же время очень осторожно относится к краскам, к цвету в кадре. Резко против «настырности», «красивости». Тут их вкусы с Рербергом совпадали. Постоянно красили белые простыни и белые стволы берез в «фисташковый» цвет.
Наконец-то приехал Валера Харченко. Итак, я выполнял его обязанности, он – второго режиссера, второй изредка свои, появляясь на площадке, а потом он и вообще исчез: как-то он прыгнул с моста в речку и камнем распорол пятку... Так мы и вкалывали одни. Не было помрежа, хлопал я, не хватало рабочих рук – становились мы с Валерой. С его приездом я получил машину на целый день и набрал хламу порядочную гору. Многие из группы любили ковыряться в ней. Самолично с доверчивыми хозяйками облазили все чердаки и закоулки их дворов. Уже набралось штук восемь самоваров, четыре – действующих. Старые угольные утюги, зеркала, кастрюли, плетеные санки, керосинки, бочки, седла, собачья конура, вилы, грабли, носилки...– всего не перечесть.
В четырех километрах от «Пашкиного хутора», места, где мы снимали, была полузаброшенная деревенька в три-четыре избы – Томшино. Когда-то большая и зажиточная деревенька постепенно вымерла, дома сгорели, жители переселились кто куда. Добраться туда можно было лишь в сухую погоду, лесом, а в распутицу и трактор застревал.
Так вот, там один хозяин предложил свой заброшенный дом-развалюху «со всеми его потрохами». Раньше здесь было домов пятьдесят. Теперь лишь кое-где торчали ребра старых изб, заваленные ямы колодцев с полусгнившими воротами. Буйно зрели одичавшие сады. Много «добра» нашли мы там. Эта заброшенная изба поразила своим тленом и таким страшным отсутствием былой жизни. В сундуке я нашел трудовую книжку колхозницы Аграфены Нефедовой. В нее была заложена небольшая пачка пожелтевших фотографий. На первых изображены веселые молодые люди на каком-то празднике. Перед крепким домом накрыт стол. Потом шла хроника жизни Аграфены Нефедовой с младенцами на руках, младенцы росли и на последней фотографии уже молодые взрослые печальные люди несли на плечах гроб с ней, Аграфеной Нефедовой... У одной старушки мы купили шесть кур и одного петуха. Поселили их в «кинокурятнике» и жизнь началась. Петух орал, топорща крылом в страсти, подзывал доверчивых подружек к несуществующему зернышку. И они... исправно несли яйца в гнездах-корзинах.
Хлопот было много, так как на днях приезжали «паны» принимать декорацию. А как я понял по бурчанию Лешки-поставщика, сдать декорацию Тарковскому было делом непростым. Это хорошо знали на «Мосфильме» еще с «Андрея Рублева» и «Соляриса».
С бешеным упорством я с утра до вечера «обживал» хутор, крытый двор, амбар, все хозяйство. Николай Львович Двигубский мне все это передоверил, а сам бросился к бутафорам. О тщательности и искусности выполнения работы я уже говорил. Все приближалось к максимуму правдоподобия. И уже невозможно было отличить, где в стене бревно старое, а где новое довели до такой степени истинности.
Основная комната была облицована мореными досками, уже отшлифованными временем и бутафорами. Двигубский хотел, чтобы дерево блестело, и мы, ползая, как мухи, натирали стены, пол, потолок, мебель белой скипидарной мастикой. Паклю в пазах между тесаных бревен покрывали бронзовым порошком, это должно было дать красивый световой эффект.

Тарковский появился на площадке неожиданно для всех. Он с операторами осматривал дом, уже прикидывая с Рербергом точки съемок.
Мы так и застыли на крыльце с Ритой-бутафором; я с беснующейся паяльной лампой в руках, она с кистью. (Пламенем лампы обжигаешь дерево, потом скребком «вытаскиваешь» фактуру, потом покрываешь водяной серо-голубой краской, потом опять обжигаешь).
Крыльцо было не закончено, «не состарено». Тарковский несколько раз обошел дом. Он то подходил к окнам, разглядывая наличники, то отходил, рассматривая все через растопыренные пальцы, ограничивая только ему видимый кадр ладонями и откидывая голову.
Марик, согнувшись, что-то подобострастно тараторил, не отставая от него. А Тарковский, увидев незаконченное крыльцо из свежеобтесанных досок, неожиданно отчитал Марика: «Перестаньте кляузничать. Я хочу, чтобы декорацию строили дешевле и быстрее. Если дом сложили из старых бревен, то почему крыльцо нужно теперь подгонять по фактуре? Мы давно должны снимать... Почему вы не привезли старых досок?» (Так вот кому мы были премного обязаны!)
Мягкий, интеллигентный Двигубский уговаривал режиссера: «Андрей, ну послушай меня, перестань расстраиваться... Я тебя умоляю, приходи через день...»
И он пришел через день и очень удивился, увидев крыльцо: «Вы что, заменили его? Ну оперативность, я вам скажу... Вот это я понимаю работники». Двигубский, по-мальчишески радостно шепнул нам, хихикнув: «Не догадался!» А чего нам это стоило! Тарковский обошел крыльцо и вышел на меня. Я собой прикрывал две еще необработанные доски обшивки. Поняв все, он рассмеялся: «Коля, вы виртуозные надуватели!»
Как-то приехали в Коломенское, где была выстроена декорация для военного эпизода «Тир». Зима. Сугробы. Яркое солнце и голубое небо. Деревья в кружевах инея. Красота глаз радует. Внизу белое полотно замерзшей Москвы-реки, наверху конус церкви Вознесения. Казалось бы, только и снимать.
Тарковский сказал Рербергу:
–Гоша, тебя не шокирует эта красота?
Георгия Ивановича шокировала:
– Для стереооткрыток на экспорт. Не про нас.
И снимали на следующий день, когда растаяли снег и иней на ветвях деревьев и было пасмурно. Я работал с массовкой. Привезли человек двадцать штатных мосфильмовских старичков и старушек, и нестарых бездельников, одели их в соответствующие одежды, выдали коромысла, ведра, бидоны, мешки и авоськи. Внизу уже топтались лошади, запряженные в сани-розвальни. С трудом спустились к реке с крутого заснеженного обрыва. Я расставил всех, чтобы движение было в разных направлениях. И начали. После первых дублей Тарковский подозвал меня и сказал:
– Вы знаете, Виталий (он всегда и со всеми был на «вы», даже с женой), чтобы это были живые люди, а не просто массовка, каждый должен иметь конкретную задачу. Тогда будет у всех разный ритм, будет похоже на правду...
Я уже решил для себя, что успехом для фильма является присутствие «точного» актера, то есть полного совпадения внутренних и внешних данных актера с его персонажем. В театре – перевоплощайся себе сколько угодно. Кино предоставляет все возможности для точного подбора исполнителей, дает нам такую практически неограниченную «труппу», что было бы странным прибегать к помощи париков, наклеек, сложных гримов, и этими средствами искать изменения человеческой природы актера, при которой он стал бы на экране не самим собой в новых обстоятельствах, а кем-то другим, ни в чем на себя, настоящего, не похожим. Хотя история отечественного и зарубежного кинематографа полна совершенно обратных примеров. Но тогда я работал рядом с Тарковским! А он говорил: «Единственное, что мне нужно от актера, чтобы он оставался самим собой в новых предлагаемых ему обстоятельствах и, Боже упаси, не начал бы что-то играть, придумывая образ...
...После того как актер утвержден на роль, стараюсь представить ему на съемках как можно больше свободы, ровно столько, сколько он ее заслуживает. Одни требуют минимального вмешательства, лишь общего определения данного, снимаемого куска. Другие, напротив, ждут кропотливой работы с ними. Но и от актера, помимо режиссера, зависит очень многое. Он окончательно формирует образ, дает ему специфическую окраску. Более того, от актера, в конечном счете, полностью зависит результат, итоговое звучание образа...»
Говорят, что Тарковский совсем не работает с актерами. А каким же образом актеры в фильмах Тарковского достигают таких вершин мастерства? А в других работах могут показаться уныло и скучно? Счастливые «попадания» на хороших актеров? Случайность ли это? По поводу выбора актера у Тарковского есть совершенно определенное мнение:
«Наши актеры, как правило, лишены пола. Они бесполые. Основная претензия при подборе актера – найти человека, который может быть органично поставлен в те же психологические рамки, которые предусмотрены сценарием. Антониони красит красивую шапку волос Жанны Моро в черный цвет, делает ей завитушки, и она становится неприятной. И зритель начинает сочувствовать ее «личному» горю. При выборе актера принцип только один – ваш вкус. Сделать из одного человека другого – невозможно. Надо, чтобы характер актера совпадал с характером героя. Можно вообще актеров не пробовать, если вы знаете их. Художественный совет стоит на принципе увидеть уже готовый фильм на пробах. Это все липа. Конечное решение все равно остается за режиссером, надо только проявить настойчивость и волю».
Анатолий Солоницын рассказывал, с каким трудом он сам пробился к Андрею Рублеву. Сначала к кинопробам. Вот эта история.

Тарковский, отчаявшись в поисках актера на роль Андрея, уже решил снимать С. Любшина, но был очень не уверен в выборе. Ему казалось, что у Любшина пустые глаза, что придется доводить образ режиссерски. Тут Глеб Панфилов случайно рассказал ему об одном актере из Свердловска, который прочел сценарий в «Искусстве кино» и просто заболел этой ролью. А Панфилов Толика хорошо знал и уважал как актера и человека. А Толик позже говорил мне, рассказывая в подробностях о «чуде», происшедшем с ним: «Понимаешь, я всем нутром чувствовал, что это моя роль и только моя...»
Тарковский немедленно потребовал фотографию Солоницына. Анатолия быстро вызвали из Свердловска. Пробы, как и съемки, начались с финального эпизода «Молчание Андрея». Сами пробы не получались. Толик, такой свободный на сцене театра, перед камерой замыкался, закрепощался. Но все же был утвержден на главную роль и уехал домой готовиться к съемкам. Тарковский предложил ему «молчать» по-настоящему, чтобы сразу, в уже привычном состоянии, предстать перед камерой. Лариса Солоницына мне рассказывала: «Ты себе представить не можешь ужас этого месяца. Толик молчал. Он молчал всюду и везде: в троллейбусе, дома, со мной. К нам перестали приходить знакомые, друзья. Мы никуда не ходили. Он общался с домашними только с помощью записок. Я боялась, что это может плохо кончиться. Чтобы с таким фанатизмом относиться к совету режиссера... Я не выдерживала, уходила к маме. Я поражалась его воле, такому трепетному доверию Тарковскому и такому жертвенному желанию играть Рублева...»
И когда начались съемки, случилось непредвиденное: Солоницын... разучился говорить! Но в конце концов все восстановилось и, несмотря ни на что, мы стали свидетелями первоклассной работы актера в «Андрее Рублеве». Но Андрей Арсеньевич больше подобных экспериментов не проводил никогда. Он сказал, что хороший актер должен уметь делать все.
На завтра назначили съемку. Суета стоит невероятная. Все руководство на месте, и на площадке стоит деловой крик, шум. Моя собака Пальмира беззлобно и суматошно лает. Она страшно довольна такой обстановкой, обилием людского общества. Пальма будет у нас сниматься. Она выдержала большой конкурс на «актрису». Собак привозили разных, но я искал одну, с добрыми рыжими глазами, с пушистой белой шерстью в рыжих подпалинах.
Пальма жила напротив столовой, где все питались. Хозяев никогда не было дома, она была страшно голодная, и мы с Ритой-бутафором взяли на себя опекунство и устроили ей сладкую недолгую жизнь. На нее никто не обращал внимания. Я показал ее Рербергу, он знал и любил собак. Пальма понравилась ему, и я перевез ее на декорацию прямо с будкой. Там она неожиданно дня через два родила двух симпатичных щенят. Так что Пальма в фильме появится не одна.
Как-то в Москве мы смотрели очередной отснятый материал, сцены второго большого удовлетворения явно не выражал. На экране происходило следующее. Снималось все рапидной камерой, вирированный вариант.
...Маленький мальчик подходил к дому, поднимался по ступенькам и дергал дверь. Не открыв, он медленно поворачивался и уходил из кадра. В этот момент дверь сама открывалась. В коридоре на корточках сидела Мать и перебирала картофелины. На заднем плане, в проеме другой двери был виден пейзаж, шел дождь. Как вдруг в очередном дубле, когда дверь открывалась, из-за Матери появляется, вернее, выплывает рыжеватое облако. Это была наша Пальма с огромными прозрачными глазами. Она случайно в ходе съемок заскочила в кадр. В этом было что-то, была та необычность, мистика какая-то, которой и добивался режиссер. Сцена приобрела даже какую-то жутковатость и вошла в картину.
А в еще одном «сне» я с помощью черной нитки открывал дверь перед мальчиком. Во втором дубле нитка оборвалась, и я с перепугу своей рукой открыл дверь. На просмотре Тарковский проворчал:
– Виталий, вы опять испортили дубль...
Я начал оправдываться:
– Не нарочно, честное слово, а потом, Андрей Арсеньевич, ведь в этом что-то есть: чья-то рука, ниоткуда, открывает дверь... Ведь возьмете этот дубль, я уверен...
И точно. Был оставлен этот «бракованный» дубль. Может быть, так и рождались «загадки» Тарковского?..
В Москве на главную роль пробовалась Марина Влади. Слух, об этом проник даже в Игнатьево (кто не видел ее Колдунью!) Это вызвало к нам большой интерес. И мне ничего не оставалось, как воспользоваться этим благоприятным обстоятельством: нужно было достать для съемок корову с теленком, кошку с черным котенком, стадо баранов, уникальную стеклянную кринку (их уже давно перестали выпускать), пачки писем, старые журналы, газеты, довоенную чернильницу, детские качели...
Потом пробовались Л. Чурсина, Л. Малеванная, А. Демидова... Утверждена была Маргарита Терехова.
Тарковский достаточно четко представлял себе своих героев. И задача ассистентов была найти актеров, чтобы сначала их внешний облик совпал с задуманным режиссером. Работа эта изнурительная, неблагодарная. Маша Чугунова буквально «костьми ложилась». И только после просмотра первого отснятого материала Тарковский не раскаялся в Тереховой. Позже он вообще напишет для нее несколько больших сцен. После «Монолога» она обещала многое, но ее работа в нашем фильме превзошла все ожидания. Превосходная актриса. Умная, со своим сложным видением, с глубоким и индивидуальным проникновением в образ, темпераментная, способная передать тончайший нюанс, и необычно пластичная и грациозная. И очень славный человек.
Вот что говорит об актере в кино Тарковский:
«Актер – наиболее важный компонент в кино. Актер в театре – рупор автора. Его задача донести до зрителя мысль автора. Актером в кино руководит состояние. Мысль, в конечном счете, доносится режиссером. В кино актер не будет перевоплощаться. Он будет в лучшем случае играть образок, конечный результат, свое впечатление от героя. Система Станиславского повредила работе актера в кино. Работа над фильмом – это работа по звеньям. Вся логика и идея фильма известны только режиссеру. Актером должно руководить состояние, а какое должно быть состояние у актера в данный момент, известно, опять же, только режиссеру. Поэтому задача режиссера довести актера до определенного состояния, заставить его быть самим собой. Рассчитывать на перевоплощение актера в кино, значит совершать пагубную ошибку для фильма.
Нужно точно выбирать актера, изучить его психологию и жизнь и обязательно почувствовать контакт с ним. Если актер органично живет в тех обстоятельствах, в которые вы его помещаете, то и работать с ним легко, то есть не надо работать, его надо снимать. Когда актер запутан потоком информации о данной сцене, тогда он идет от своего эмоционального состояния. Ни в коем случае нельзя навязывать актеру свою мысль, даже нельзя его убеждать и, конечно же, заставлять».
Сегодня разбудили крики детворы, собравшейся под окнами общежития. Нужно было отобрать дублеров маленьким героям фильма.
Компания была большая, девчонки, мальчишки – от 5 до 14 лет. Особого рвения «попасть в кино» (свойственного городским детям) они не показывали. Просто им было страшно любопытно, а потом – дома скучно, ведь шли каникулы.
Я отобрал несколько ребят. Впрочем, остальные вовсе не обиделись. Они ходили за мной стайкой, и я стал для них вроде пионервожатого.
Вовку-дублера мне было велено срочно остричь под машинку наголо. Ребята где-то раздобыли ручную машинку, и я начал стрижку. Вовка мужественно перенес эту экзекуцию, мне было труднее. Девочку стричь не пришлось. Привезли маленькую актрису Аленку, прекрасно, без полос, остриженную столичной парикмахерской.
Приехала Мария Ивановна, мать Андрея Арсеньевича. Пожилая, спокойная, мудрая. В руке папироса. По его просьбе она тоже будет сниматься. Образ главной героини будут воплощать две женщины – Терехова и она.
Приготовились снимать одну из сцен финального эпизода «Проход старой Матери с детьми по полю овсюгов» – так она названа в сценарии.
Помост для камеры был установлен в ельнике. Рерберг и Толик Иванов руководили установкой камеры на рельсы, давали указания по цвету, интенсивности и направлению дыма, ставили свет.
«Поле овсюгов» на самом деле густо заросло дикой колючей малиной и высоченной, великолепной в своей коварности крапивой.
Я развешивал в определенных местах «мокрое» белье, опять же определенного цвета. Любимый цвет Георгия Ивановича был «фисташковый», и все белье, которое будет в кадре, выкрашивалось в этот зеленоватый цвет. Потом меня уложили под куст орешника, на котором висела рубашка. В момент прихода Матери с детьми она должна была упасть. Этот момент знал только сам режиссер, и я покорно лег в крапиву, держа двумя руками леску, которую должен был отпустить, чтобы вышитая рубашка упала. Я лежал в крапиве, напряженно ждал команды. По носу ползли муравьи, держа курс за пазуху, оттуда по ноге и дальше по своим делам. Я собой, видимо перекрыл их трассу. В ухе обреченно и тоскливо погибал комар. Рядом поставили Марию Ивановну в высоких резиновых сапогах и детей. В конце концов, толстую девочку Олю поставили мне на спину, чуть сдвинули назад и это был, вероятно, идеальный кадр по композиции, шедевр мирового кинематографа! Я страдал, но молчал. Попробовал сдуть муравья с носа, как услышал мегафонный возглас Тарковского: «Виталий, у вас в кустах шевеленье!» Я замер, как умер...
К ветке сосны подвесили бутылку шампанского с кокетливым бантиком на горлышке, и Тарковский отвел ее и отпустил. Бутылка, жалко звякнув о рельсу, осталась невредимой... Разбилась она лишь с третьего раза. Тарковский слегка огорчился: «Такое же было и на «Рублеве». Наверное, все будет теперь, как на «Рублеве»...
Съемочный период начался. Следующий день я встретил с опухшим лицом и разодранным телом. Все нестерпимо чесалось. Показываться на глаза народу было как-то неловко.
И вот, когда мы отправились по подвесному мостику на «декорацию», хлынул проливной дождь с градом. Стало темно и просто жутко. От потоков хлесткого дождя ничего не было видно. Шарахнула молния, и над головами громыхнула гаубица. Костюмерша Лида с реквизиторшей Людой в ужасе присели на мостике и, схватившись за руки, хотели прыгнуть в речку. Мы с Валерой удержали их. Назад, на берег перебрались почти ползком. Съемки, конечно, не было.
Потом опять было солнце, но дороги так расквасило, что все быстренько экипировались в сапоги и плащи, как геологи.
«На декорацию» я приходил один из первых, так как меня с нетерпением ждали Пальма с малышами, кошка с котенком. Я нес им еду. Петух и куры уже самозабвенно рылись в картофельном поле, им было проще жить. Это были самые прекрасные минуты. Воздухом и тишиной можно было просто объесться. Птицы только распевались. Под елочками вокруг дома было полно свеженьких крепеньких маслят и лисичек. Потом их вытаптывали, а на утро они вновь упрямо появлялись. Пальма со счастливым лаем носилась вокруг, а щенята, похожие на морских свинок, блаженно жмурились от солнца и слегка поскуливали.
На пушке леса, у наезженной нашими машинами дороги, выстроили помост и уложили рельсы для длинной панорамы с поворотом. Она уходила вглубь леса. Впереди пенилось гречишное поле. Оно уже розовело. На заднем плане, на бугре, окруженный соснами, стоял наш дом-декорация. Все собрались. Установили аппаратуру, свет. Проехались несколько раз. Ассистенты Рерберга работали, как хирургические сестры на операции. Приехали актеры, Тарковский. Мы были готовы. Сниматься будут финальные кадры. В сценарии была чисто литературная запись этих кадров, и конкретно их можно было представить по-разному.
Мария Ивановна с маленькими детьми должна была пройти по полю от дома к камере, мимо нее, и выйти опять в поле, в «никуда». Никто не знал, что произойдет дальше и что понадобится, но бутафоры, осветители, костюмеры, рабочие – все были в готовности. А дальше последовало вот что. В центр гречишного поля «высадили» огромный уст орешника. На заднем плане, откуда шли старая Мать с детьми, я вывесил по просьбе режиссера «фисташковые» простыни и наволочки на кустах и подпорках.
Перевешивать пришлось не один раз. Вблизи вроде бы белье висит нормально, а издалека от камеры – оно казалось фантастическим стадом белых горбатых слонов. Ради этих пятнышек на экране я бегал к кустам несколько раз, а Тарковский руководил развешиванием через мегафон.
Развешиваешь и ругаешься, благо тебя не слышат...
Оказалось, что дом «плохо выглядывает» из-за ветвей сосен, нужно, чтобы он «поблескивал окнами». Меня послали отпиливать эти ветки. Начиналась жара, и в воздухе уже носились предвестники психотни.
Валера держал лестницу, а я карабкался с ножовкой на сосну. Мегафон нес нам суетливые крики, лес отзывался реверберацией, и понять ничего нельзя было. Я отпилил несколько веток и, в конце концов, спилил сук, на котором сам сидел...
Терехову в длинном сарафане и черной кофте поставили в поле, недалеко от высоковольтного столба, разграничивающего поля гречишное и овсяное. Она просто стояла и курила. Осветители протянули к ее ногам подсвет. Мы протоптали тропки и «фактурили» дорогу, уничтожали следы колес автомашин. Пожарник поливал дорогу из брезентового рукава, чтобы стояли лужи. Тарковский сидел за камерой и тележку катали взад-вперед. По его просьбе вдоль панорамы «высаживали» елочки, осинки, ненужные вырубали, опять «высаживали». Бутафоры обливали белые стволы берез из опрыскивателей темной краской, потом бронзировали.
Помост с рельсами был очень длинный, и толпившаяся местная детвора с серьезным видом поговаривала о том, что в деревне, мол, скоро трамвай пойдет.
Я специально подробно описываю все приготовления к съемкам этого в принципе простого кадра (проход), чтобы сразу подчеркнуть тщательность и скрупулезность «обработки натуры». Операторы ждали нужного состояния солнца, неба (как мы говорили, «комбинации из трех облачков»). Тарковский добивался нужной ему эмоциональной выразительности кадра. И каждая деталь была для него важна. Мелочей просто не было. От его глаза ничего не ускользало.
Толик Иванов, не отрываясь глазами от японского экспонометра, объявил, что в небе «ключи»: стало быть, снимаем. Приготовились. Солнце внезапно выскочило из-за тучек – и мы уже не снимаем...
Мария Ивановна несколько раз по тропочке прошлась с детьми. Олег Янковский привез своего сына Филиппа, он и снимался. Филиппок вовремя останавливается перед камерой, оглядывается на дом и, перескакивая через лужу, которая, как на зло, высыхала на солнце через две минуты, догонял Марию Ивановну и Олю.
Все, вдали задымили, затрещали диги... Мотор! Начали...
Все выверено по секундомеру, но дети непосредственны – и снова дубли. Сейчас стало ясно, что именно снимается и от внезапного осознания того, что произойдет на экране, охватывает волнение. Старая Мать с маленькими детьми торопливо шла от дома. В кадре появлялась стоящая вдалеке молодая Мать, окруженная дымкой (дым точно дошел до нее). Благодаря подсвету снизу она как бы отделялась от земли, такова была иллюзия. Старая Мать проходит с детьми мимо камеры. Мальчуган оглядывается на дом, на молодую Мать, и они уходят в поле.
Камера уезжает глубоко в лес, и идет естественное затемнение стволами деревьев.
Это сцена в сценарии должна была выразить «Бессмертие матери». Разумеется, это финал, а основной итог подготавливаться должен всем фильмом.
Мать вымыла мальчишке голову, вытерла полотенцем, ополоснула таз, и они втроем начали медленно подниматься на бугор. Это была уже не та, не молодая мать, какой я помню ее в детстве. Да, это моя мать, но пожилая, какой я привык ее видеть теперь, время от времени встречаясь с ней.
Она что-то говорила ребятам, наклоняясь к ним, и знакомыми жестами слегка потрепала жесткие мокрые волосы мальчишки. И в этот момент мне вдруг стало спокойно, и я отчетливо понял, что Мать Бессмертна.
Они скрывались за бугром, а я спешил, чтобы не видеть, как они подойдут к тому пустому месту, где раньше, во времена моего детства, стоял хутор, на котором жили мы...
Появляется надпись: «Конец фильма».
Так эта сцена была записана в сценарии.
Снимается сцена купания ребятишек в речушке Вороне. Вода в ней ледяная, ключевая. Детей вносили голенькими на руках, а потом спускали на несколько минут, выбежав из кадра. Детей потом тут же растирали спиртом.
Сложность заключалась в том, что Филиппок должен был, резвясь, бить прутиком по бугорку, на котором сидит стая белых бабочек, и они должны... взлететь роем. Комбинированная съемка исключалась.
«Капустницы» – белые бабочки летали над полями, и мы их не замечали. Теперь они должны стать героинями. Для такого кадра их требовалась не одна сотня, учитывая дубли. Был разработан генеральный план, и уж головы мы поломали! И вот я с «отрядом своих пионеров» выезжаю накануне съемок с самодельными сачками на колхозное капустное поле для отлова «актрис»-бабочек.
Мало того, что было холодно, но по недоразумению эта капуста оказалась турнепсом. К счастью, бабочки летали и над ним. У нас были свои производственные нормы, передовики и вознаграждение.
И вот в результате в большом ящике, обитом марлей, метались сотни бабочек. И они должны сидеть (?) на бугорке, ждать (?), пока Филиппок шлепнет по ним прутиком и потом взлететь (?) Ничего невозможного нет...
Съемка. Тарковский сам выкладывает из речного песка бугорок, мы придаем ему естественный вид; обкладываем камешками, сучками, травинками (крупный план) и... высаживаем на кусочках растопленной сосновой смолы трепещущих бабочек. Солнце заходит. Рита-бутафор обсыпает бугорок бронзой. Тарковский беспокоится, как же взлетят бабочки? А мы с Валерой, икая от холодной воды, торжествующе хихикаем.
В общежитии, у осветителей в холодильнике у нас «спали» в стеклянной трехлитровой банке остальные несколько сот бабочек. Все было рассчитано. Перед самой съемкой я, переплыв реку (объезжать было долго), притащил банку, и бабочки уже отогревались на солнце, приходили в себя, в тот момент съемки, когда Филиппок лупил изо всей силы по бугорку, мы с Валерой, лежа в воде (он под объективом, я под грузом камеры), вытряхивали их из банок, и бабочки в общей массе... взлетали. Сняв эту сцену, не переводя дух, всем табором помчались в другое место речки, там должна была сниматься другая сцена, где старая Мать моет мальчишке голову. Это место готовили дня два. Леша-постановщик, руководя работами, проявил прямо-таки дар инженера-строителя ГЭС.
Была выстроена запруда со шлюзом, и вода, прибывая, образовывала водоем. Были выстроены мостки, выбиты в земле ступеньки, и, конечно, все было приведено в естественный запущенный вид.
Рерберг распластался с ручной камерой на надутом автомобильном баллоне, и смельчак в лыжном костюме толкал его по ледяному ручью. На мостике должна появиться Терехова и, не глядя на детей, пройти мимо. Все снимается одним куском, без текста, поэтому Тарковский добивался точнейшего повторения мизансцены – очень мягко, но настойчиво. Какое должно быть состояние у Тереховой – она сама знала, а он просто ждал, чтобы начать снимать. Трудно с детьми. С ними работает Валера, я помогаю, дублирую обеих матерей. А второй режиссер стоял, стоял и вдруг полез в джинсовом костюме в воду толкать Рерберга. После съемки Тарковский слегка раздраженно сказал ему, судорожно дрожащему: «Юра, зачем этот ложный героизм. У Гоши есть свои помощники, а мне мои люди нужнее на своем месте». Это Кушнереву.
Тут же он серьезно отчитал всю группу. Действительно, пока снимали, стояла невообразимая суета. Никто точно не знал, что должен делать, полно посторонних на площадке (какие-то родственники, дачники, собачки, дети).
Я еще раз отметил, даже в такой ситуации, когда можно было запросто выйти из себя, тактичность Тарковского. Можно было ожидать более крепких выражений. О наша прекрасная администрация!
Начинаем снимать дом. Тарковский дал мне режиссерское задание.
Дом снимается средним планом с крыльца, а потом панорама на поле. Этот план нужен для монтажа. Да и вообще никто не знал, кроме него самого и Рерберга, что будут снимать, а зачем – и вовсе не спрашивали. Позже я получил эту возможность. Так вот. Как-то нужно было в этом кадре обозначить, что дом обитаем, какой-то точной деталью. Пока готовились к съемке, я лихорадочно соображал, прикидывал и ничего не мог придумать. Все. Тупик. Возникавшие варианты были беспомощны. Кошку посадить на подоконник? Курицу? Цветок в горшке?
Тарковский, уходя на обед, хитро улыбнулся:
– Ну что, Виталий, может быть, все-таки дадим актрисе махнуть в окно платочком?..
Обедать мы решили здесь. Практичная Маша Чугунова вытащила казенный реквизитский примус, огромную медную сковородку и послала меня накопать картошки. Керосин был. Я вчера привез литров 30 зеленоватого керосина (оператор потребовал именно зеленоватый и настоящий). Он стоял в огромной пузатой стеклянной бутылке. Кстати, достать его оказалось проблемой. Не нашлось ни в одной близлежащей лавке.
У нас было растаявшее масло, и потом нашли белых грибов – чем не обед!
И вот тут, когда я глядел на шипящую сковороду, меня и осенило. Господи, как все просто. В общем, на этом примусе, после роскошного обеда, мы сварили еще картошки, и в момент съемки я поставил дымящуюся кастрюлю на подоконник. Так и сняли.
Маша в ужасе. Она только что из Москвы. Нет Дуни. То есть актрисы на роль Дуни, молодой хозяйки хутора, у которой жили наши герои. Привезла кучу фотографий, Тарковский всех забраковал. Ей здорово влетело. Она не обиделась, она просто страдала. Лариса Тарковская, тоже ассистент по актерам, по ряду причин не могла помогать Маше. Второй режиссер на больничном. Все. Нас осталось трое: Валера, Маша и я. Света-помреж сидела в «штабе» на «Мосфильме» и связывала нас с «центром». У меня возникла идея. Я мчусь в Москву и привожу фотографии соседки-актрисы, жены режиссера Володи Акимова, которого хорошо знает Тарковский. Все немного оживились. Но она не подошла, слишком похожа на Мордюкову. Присмотрелись – и впрямь. В панике, срочно вызвали Ларису Тарковскую.
Она ворвалась на площадку и тут же налетела на случайно бредущую в замызганных штанах, с гудящей паяльной лампой в рукавицах Риту-бутафора и радостно закричала: да вот же она, Дуня! Риту срочно одели в соответствующее платье, выпустили ее смоляную косу, и Лариса потащила показывать свое открытие Тарковскому. И Рита была утверждена.
...Все смотрели в небо. Вот-вот должен прилететь вертолет «делать ветер». Ветродуи не годились, не мобильные. Пока готовили площадку. Сцена, где Терехова сидит на изгороди и безнадежно ждет мужа. А вместо него придет странный человек, наговорит странных слов и, растревожив сердце, уйдет своей дорогой.
«Эпизод с прохожим». Двое людей случайно встретились и разошлись, а что-то между ними все-таки произошло. Что-то...
Приехал Солоницын. Он и станет «прохожим в чесучовом костюме». Будут у Тарковского сниматься и Ю. Назаров, и Н. Гринько. Тут вариант без проб. Полное доверие и взаимопонимание.
Я с любопытством рассматривал Солоницына. Он был почему-то в черном парадном костюме. Они каламбурили с Тарковским и явно были довольны встречей. Солоницын сейчас выглядел так же, как его Рублев в последних сценах. Постаревший, слегка усталый...
...Выложили рельсы, ставили кадр, свет, растягивали громоздкие шатры-затенители. Мы с Валерой ползали перед камерой и топором вырубали какие-то кустики, белые цветочки и высаживали определенного красного цвета веточки орешника с объеденными до кружев листочками. Их поставляла нам Маша. Тарковский то и дело отбегал от камеры и принимался помогать нам.
По сценарию, «человек в чесучовом костюме» появлялся далеко в поле из-за куста. Об этом кусте-то и забыли. Срочно вся рабочая рать кинулась «высаживать» этот куст.
В небе затарахтело. Прибывал вертолет. Летчики всегда точны. Ровно четыре дня. И работать он будет всего один час. Директор суетился (скорее бы снять! Вертолет взяли на прокат на час, а уж влетит он в копеечку...)
Тарковский спокойно беседовал с Солоницыным.
Вертолет сел в поле, конечно, прямо в кадр. При этом вихрь чуть не посшибал всех с ног и посрывал все тенты и затенители.
Машина еще раз поднялась и пересела в безопасное место.
Прохожий должен был появиться из-за куста, подойти к Матери и спросить дорогу, так как он сбился. Прикуривая, он присаживается с ней рядом на жердь (слегу) изгороди. Они оба падают. И в этой нелепой ситуации и происходит на мгновение сближение случайно встретившихся людей. Оно и должно было вызвать в этом странном человеке короткое откровение и вдруг, внезапно раскрывающее их одиночество. «Да... А вам никогда не казалось, что растения чувствуют, сознают? Может быть, даже понимают деревья... Вот тот куст никуда не бегает. Это мы все бегаем, суетимся, все пошлости говорим. Это ведь оттого, что мы все забываем о природе, что в нее не верим. Что все это какая-то недоверчивость, торопливость... Отсутствие времени, чтобы подумать» ... Он уходит...
Долго уточнялась мизансцена. Сидя на слеге, актеры должны были естественно упасть. Это не получалось, пока не догадались подпилить жердь. Я подпилил. В конце сцены, после недавнего смеха, последние фразы Солоницын должен был произнести со слезами на глазах. Сняли четыре дубля (это при строжайшей экономии пленки – «Кодак»).
Тарковский был недоволен, говорил: «Толя, что с тобой? Ты скверно играешь... Просто жутко... Давай-ка еще раз».
Солоницын занервничал и пришел в нужное для режиссера состояние.
Потом, позже, после просмотра этой сцены на экране, Тарковский ликовал: «Толик великолепен! Марлон Брандо! Нет, в семь раз лучше Брандо».
Нужна корова. Нужны телега, седла. В Игнатьеве была колхозная ферма. И мне казалось, что достать корову будет делом пустяшным.
Я пошел на ферму. Стойла были пусты. Стадо паслось. В дальнем углу угрожающе топтался бык, тряся толстой цепью. На дощатом полу лежала большая буренка и жалобно мычала. Вокруг нее топтались две женщины в резиновых сапогах. Небольшого роста мужичок в стеганке тянул за веревку из коровы теленка. Женщины, ласково приговаривая, хлопотали изо всех сил, помогая Зорьке произвести на свет потомство. Веревка была привязана к передним ножкам рождающегося теленка. Мужичок упирался обеими ногами, казалось, что ножки оторвутся. Роды были трудными. Придя в себя, я понял, что пришел не вовремя, и вышел. Обойдя ферму, снова вошел. И странно удивился. Теленок, тыкаясь мордочкой в пол, пытался... встать на тонкие ноги. Счастливая роженица облизывала его языком. Люди облегченно вытирали пот со лба. Свершилось! Антонина Федоровна (она же акушерка), бригадир, отнеслась ко мне очень радушно. Но объяснила, что из этой затеи с колхозной коровой ничего не выйдет. Они все привыкли к стаду, на привязи не будут, а потом ведь надо доить... Посоветовала взять у частников. В деревне имелось две коровы. Одна, болезная, сломала себе в овраге ногу, лечилась, а вторую, Вечерку, я и пригласил сниматься в кино. Хозяйка приводила ее «на декорацию», доила, а уж пасти и отводить домой пришлось мне самому. Больше всех ее невзлюбили осветители, хотя Вечерка была спокойна в кадре, меня слушалась и ходила по пятам. Для дрессировки я прикармливал ее овсом, на свою голову. Отлучиться от нее нельзя было ни на шаг. Она брела следом, обильно оставляя, где попало, несимпатичные лепешки. А ведь во время съемок на площадке «светики» повсюду на земле протягивали свои кабели, ставили трансформаторы, соединительные коробки... Ох и доставалось мне! Приходилось вкапывать столб и накрепко привязывать корову прямо по кадру. Потом «светики» меня поддразнивали: «Ну, какие новости сообщает твоя Вечерка?»
Что-либо записать ну – просто нет сил и времени. Возвращаемся с площадки поздно, уже когда стемнеет. Желание одно – скорее бы до койки дотянуться. А утром солнце будит рано, да и дел полно. Ищу стеклянную кринку. Обошел всю деревню, ни у кого. Был в Дорохове на стеклозаводе, а там выпускают лишь флаконы для парфюмерии.
«Совет старейшин» решил съемки пока остановить. Генеральная дирекция очень интересуется тем, что производственный план не выполняется, начало съемок здорово задержано.
И в наше роскошное место понаехали «гости»...
Все обошлось благополучно. Получили рапидную камеру, чтобы снимать «сны».
Километрах в десяти от Тучкова нашли деревушку Ожегово. Здесь будет сниматься объект «Дом Соловьевых». Место потрясающей красоты.
На высоком берегу речки (все той же Москвы-реки, но еще выше и мельче) стояла на отшибе деревушки старая полуразрушенная конюшня. Ее слегка переделали, почистили, поставили бревенчатую стенку с окошком. Я повесил занавесочки, поставил гераньку, пиротехники пустили дымок из трубы – и фальшивый домик зажил.
Собственными руками я сделал огниво для Тереховой под руководством Жени Шведова, оператора, бывшего фронтовика. На берегу нашел кремни, трут протянул петлей в металлическую трубочку, приделал пуговицу, чтобы трут подтаскивать, обуглил – и все готово.
Огниво действует безотказно, главное, вовремя раздуть искру. Терехова в кадре прикуривает только от огнива...
Тарковский: «Актеры очень часто хотят показать много, точнее берут на себя все... Чем глубже вы сможете загнать темперамент внутрь (в зависимости от ситуации), тем больше у актера будут лететь искры из глаз. Идеально – если актер находится в состоянии постоянной тревоги, но его мысль уловить нельзя. Как правило, слова – способ выражения мысли – идут вразрез и с формой выражения, и с состоянием актера.
В «Рублеве», в сцене Кирилла с Феофаном Греком, я хотел загнать богатейший темперамент Лапикова вовнутрь, в глаза, чтобы он бурлил в этот момент, а мизансцена была совершенно неподвижна, статична. Лапиков обиделся, но сцена получилась. Если говорить актеру, что он плохо играет, – это приводит его к нервному состоянию, а иногда к полной прострации. А других актеров необходимо хвалить. Актеру не нужно мешать, его надо подталкивать. Если он не тянет, то надо сделать так, чтобы за него играли другие или подменить предметом. Можно использовать монтаж или посадить его таким образом, чтобы он был выразителен и пластичен».
Я не видел ни на одной съемке, чтобы Тарковский репетировал с актерами, «работал». Перед съемкой он мог удалиться куда-либо в сторону с актером (и никто не посмел бы в этот момент подойти и помешать ему), о чем-то поговорить, посмеяться, поспорить, совсем ненадолго, чтобы потом вернуться к камере и спросить:
– Гоша, вы готовы? Можно, мы разведем сцену...
И. сидя за камерой, он разводит сцену, уточняя ее с Рербергом. Потом, спросив актеров, готовы ли они, командует: «Приготовились!», «Мотор!» Иногда громко, иногда шепотом. И на площадке, поверьте, воцаряется атмосфера всеобщей взволнованности от значительности происходящего. Это чувство я испытывал не раз, особенно в сценах с Тереховой. Только что она ходила сосредоточенно, вся в себе, иногда поправляла волосы, чтобы войти в кадр и прожить потрясающий по накалу кусок жизни.
Рассказывать об этом трудно, это надо видеть. Тарковский снимает в таких случаях два-три дубля.
На экране они поразительно разные и каждый по-своему прекрасен. Человек (пусть даже блестящая актриса) не может дважды одинаково передать свое состояние. Таким был эпизод в типографии с Тереховой и Демидовой...
Недоразумение разрешается. Маша еще в нервном оцепенении, а ей что-то искренне и с болью выговаривает Надежда Петровна, что-то о нелепости ее жизни. И вот нервная разрядка, спад от того, что все кончилось благополучно, сталкивается у Маши с вдруг разволновавшейся Надеждой Петровной, выговаривающей ей какие-то обидные слова. И реакция обеих... Невольно думаешь, глядя на то, что происходит перед камерой, где же жизнь, а где искусство?.. Где грань?
Наташа Бондарчук рассказывала мне о Тарковском: «Он всегда конкретно знает, чего хочет, но никогда не показывает... Прекрасно чувствует актера, его готовность, растерянность, самочувствие. От него невозможно скрыться, он все замечает: как звучит голос, как выглядишь. И общается он больше с человеком, чем с актером, подготавливая прожить сцену эмоционально, чтобы актер жил в данную минуту, а не играл. Ему не важно, как произносятся слова текста, с каким смыслом, ему важно состояние актера. В частности, в сцене отравления в «Солярисе» я пыталась передать чисто физиологическое состояние, страшную боль, обожженность горла жидким кислородом, то есть состояние в данной ситуации»...
Роль Соловьевой Андрей Арсеньевич предложил Ларисе Тарковской. Она говорит: «Андрей часто текст мне давал прямо перед съемкой. До этого он только рассказывал ситуацию происходящего, атмосферу, о самой женщине. Давал какую-то канву и предлагал мне вести себя так, как я представляю ее себе. Я чувствовала доверие, и это очень помогало. Главное, он говорил, «ничего не придумывай», «будь сама собой»...
コメント